Точило

Имя Петра Сальникова в летописи писательской организации соловьиного края в ряду самых почитаемых. Известный российский прозаик, фронтовик.  Он переехал в Курск из Тулы по приглашению давнего своего друга писателя Евгения Носова и сразу же получил доверие собратьев по перу – его избрали ответственным секретарем региональной организации Союза писателей России.

Петр Георгиевич проявил себя не только великолепным мастером слова и умелым организатором. Он был добрым, умным, чутким наставником молодых, а ещё – непревзойдённым редактором. Автору этих строк посчастливилось получать поддержку П.Г. Сальникова от первых творческих публикаций до рекомендации в Союз писателей России.

Ученики и книги – достойное наследие Петра Георгиевича, 90-летие которого мы отмечаем нынешним летом. В ряду юбилейных событий – учреждение Издательским домом «Славянка» премии имени Сальникова за лучшую книгу года.

Книги писателя-солдата, исследователя творчества великого Льва Толстого можно приобрести в Курском Доме литератора.

Николай ГРЕБНЕВ


Точило

Я родился в невеликом городке Плавске, что на Тульщине, в семье рабочих-умельцев. Дед, отец и дядья мои на нашей слободе слыли мастерами на все руки. Все — от самопального ружья до гроба — они могли сладить саморучно. Помимо всякой работы по металлу, малярного, кровельного и столярного дел, они подряжались иногда в ближних деревнях рубить избы.

Дед Ксенофонт Кондратьевич наладку инструмента не доверял никому, хотя отец и любой из моих дядьев мог это делать не хуже его. Ну такой у него норов. И вот однажды, собираясь в подряд, дед вынес из сарая огромное точило. Тяжеленное — двум мужикам не поднять. Стояло оно упористым козлом на четырех дубовых ногах. Под круглым, как жернов, песчаником подвешено долбленое корытце. Дед налил туда воды, смазал дегтем втулки, в которых держалась ось кругляка, обе приводные шестеренки, принес плотницкие топоры, долота, стамески и скребки для сдирания коры с дерев. Повязал ремешок на голову, чтоб не спадали волосы на лоб, подозвал меня и сказал:

— Ну, Петра, крути-верти! Будя бегать, не маленький, небось, картузом не сшибешь ужо...

Тайком я уже не раз пробовал крутить то самое точило. Вхолостую у меня получалось куда как ловко! Но тут, хоть и обрадовался такому доверию, к точильному станку подошел не без робости: как-то у меня получится теперь? Ручка большущая, четыре моих ладони. Я скоро упыхался, но виду не подаю. А когда взмокла рубашка на лопатках, дед велел передохнуть. Полапал огромной ручищей бороду, а потом потеребил мои волосенки на голове и сделал вид, что это я его так умаял, а не он меня.

— Ты больно-то не шустри, Петра. Эдак и топоры погорят...

Дед сел на завалинку и набил трубку. Польщенный похвалой, я примостился рядышком. Руки мои гудели гудом и, должно, от солнца колюче пестрило в глазах.

— Бабка сказывала, нынешней осенью ты в школу пойдешь?

— Ага! — с пугливой радостью ответил я.

— Мать букварь-то купила?

— Угу! И арифметику...

— Вот подрастешь, читать насобачишься, я тебе книжку про механику в Туле куплю. Станки, настоящие машины крутить научишься. А эту каменную дудыргу — дед трубкой показал на точило — мы цыганам подарим.

Не раз еще взмокала рубашка на мне, немало просыпалось огнистого крошева из глаз, пока дед не дал остановку.

— Будя! Молодец, Петра.

После точила он принялся доводить топоры и долота на брусках и оселках до огневой остроты, какую тут же и пробовал на себе. Закатав рукав рубахи до локтя, он смочил водой волос на руке и лезвием топора стал брить. Считал инструмент готовым, когда волос начинал поддаваться, как бритве. Я млел над этой дедовской причудой, понимая и свою причастность к «тонкой» работе.

* * *

Шло время. Я уже бегал во второй класс, и дед с отцом мне теперь доверяли не только вертеть точило, но и рубить старые гвозди на заклепки, шабрить медную посуду и самовары для полуды, разжигать паяльную лампу, сносно орудовал я и топориком — дед выковал его специально под мою руку. Да мало ли чего я уже мог делать в свои десять лет! И слободские ребята — аховский народец — в открытую меня дразнили казюком. В школе я быстро, по дедовскому выражению, «насобачился» читать и втайне ожидал, что вот-вот он мне купит обещанную книжку «про механику». И вдруг, ровно снежная глыба в оттепель съехала с крыши и разбилась оземь, так и мечты мои разлетелись вдребезги.

Однажды, возвратясь из школы, я поразился переполохом, какой царил в доме: бабка и обе тетки ревмя ревели с молитвенным причетом, будто в избе случился покойник. Ребятня — мои меньшие сестренки и братик, забившись под крыльцо, напуганно хлопали сухими глазенками и держали щенка Шарика, рвущегося к своей матери. Пальма бездыханно лежала у плетня, оскалив злющие зубы.

— Чтой-то с ней? — спросил я.

Несмышленыш Володька первым выкарабкался из-под крыльца и, поддернув сопли, выпалил:

— Это ее минцанер из нагана бабахнул.

— Какой милиционер?

— Оне там, в салае, — Володька бесстрашно повел меня за избу, к сараю, где располагалась дедовская мастерская.

Возле стояла милицейская рессорная тележка с желтой дугой в красных звездочках. Конь тоже был очень красивый, вороной масти, с белым кружком на лбу. Он настороженно прядал ушами и вишневыми глазами косился на меня с братом. Два милиционера в белых матерчатых касках с двумя козырьками — на лоб и на затылок — по-воровски шарили в мастерской, чего-то искали. Потом стали выбрасывать инструмент наружу, к колесам тележки.

— Дедушка ругаться будет! — попытался я остепенить милиционеров.

— Марш отседова! — шугнул на нас тот, который повыше, в портупеях со свистком и наганом. — А то вот ременякой огрею — штаны намочишь.

Мы побежали к бабушке, и я рассказал обо всем, что видели. Тетки продолжали плакать. Бабка очухалась первой — отёрла слезы подолом фартука, громко высморкалась и приказала мне:

— Ты, детёнок, беги в кузню и покличь домой дедушку.

Дед работал кузнецом в железнодорожных мастерских. Володька снова полез под крыльцо, а я побежал на станцию. Когда воротились, дед прошел к сараю, сняв картуз, поздоровался и спросил:

— Какую потерю ищем тут, служба?

— Чего искали – нашли. От нас далеко не упрячешь, — с тихим злорадством ответил старший милиционер, поправляя ремни и каску.

— По какому праву в чужом дому роемся? — все тем же ровным голосом спрашивает дед.

— Нам донесли, а мы обязаны… — осклабясь в натужной улыбке, затараторил милиционер со свистком. — А то, вишь ли, понимаешь, демидовщину развели тут. В нэпманы метишь…

* * *

Ишь хозяева какие нашлись — целую металлургию развели тут. Может, и трубу поставишь ишо, и гудок приделаешь, эксплуатацию заведешь?.. Народ возмущаешь, старый!

В тайгу запросился, борода крученая? — постращал еще пуще старшой и приказал младшему милиционеру:  — Грузи струмент, Шамотов!

В дощатый кузовок брички полетели молотки, зубила, коловороты, паяльники, клещи, рубанки и всё другое, обо что грелись и руки, и души мужиков нашего дома. А когда в тележку были брошены топоры, в том числе и мой топорик, я взревел теленком, и у меня подогнулись ноги, будто чем-то тяжелым саданули по моим коленкам. Дед, широко вздохнув, подошел к тележке, вызволил из железной кучи мой топорик и подал мне в руки. А милиционерам сказал:

— Парнишку не троньте! Он вам не буржуй какой-то. Малый топор — его забава. Разуйте зенки-то да глядите, чего берете. Не шибко ли расхорохорились?..

Милиционеры смолчали. Но дело свое продолжали. Сняли с верстака тиски и тоже бросили в тележку. Потом завернули в отцовский фартук паяльную лампу — самую дорогую вещь — и водрузили ее поверх всего конфискованного инструмента. Я снова хотел зареветь, но дед прицыкнул, чтобы молчал. А мне вспомнилось, как отец ездил в Тулу за этой лампой и заплатил за нее какому-то оружейнику свою полную получку, за что потом мама дулась на отца до новой зарплаты...

Погрузив мелкий инструмент, милиционеры взырились на точило, козлом стоявшее у стены сарая.

— А с этим агрегатом что будем делать? — младший спросил старшего.

— Чо-чо, — передразнил своего подчиненного старшой. — Приказано же: чего увезти нельзя — изничтожить. И вся недолга.

— Да больно уж штука-то завидная! — почмокал губами Шамотов, разглядывая, будто заморскую диковину, точило.

— Тогда грузи, коль понравилась, — потрафил своему помощнику старшой.

Тот попробовал и не сдвинул точильного козла с места. Тогда оба они принялись тащить его к тележке. И смешно было смотреть на чудаков — «козел» так и не поддался им, словно он был живой и чуял близкую расправу над ним. Упыхавшись, начальник злобно скомандовал подчиненному:

— Бей на месте!

Младший вынес из мастерской кувалду, густо поплевал на ладони и неуклюже, без малейшей сноровки шибанул по точильному камню. После первого удара точило ответно стрекануло снопом красно-белых искр по глазам милиционеров. Озлившись, неудачник ударил еще раз. И лишь с третьего раза каменный ошибок отлетел к ногам старшого. Тот пугливо отпнул его сапогом, будто он был горячим. Потом еще разок вышибли искры из точила, и оба законника осклабились в улыбке, как дикари, добывшие огонь. Не одолев «агрегата», они попинали его ногами и, завалив на бок, оставили в покое.

— Азияты! — покачал головой дед. — Вам ишо бы перо в нос...

Милиционеры не поняли, что проворчал дед, и спросили свое:

— А где мужики твои, старый хрен? Работнички спод­ручные?

— Я же сказал, на заводе они, — дед глянул на солнце. — Счас гудок дадут — и тут будут.

Вскоре и правда паровозно прогудел заводской гудок, и отец, и дядья, а с ними и мать моя (там же работала маляром) пришли домой.

Допросы шли всю ночь, и только поутру, когда прогудел гудок и милицейское начальство переговорило с заводским руководством, арестованных отпустили. Обнаружилось, что все они никакие не нэпманы, а ударники пятилетки и занесены в почетную книгу строителей социализма. Отпустить отпустили, но конфискованный инструмент не вернули, так как он еще вечером был разграблен начисто. Кем? Бдительные законники не стали объяснять деду...

Милицейская тележка стояла у подъезда «отделения» без коня, с задранными к небу оглоблями. Старик, заглянув в пустой кузовок, покачал головой и побрел в свою кузню — там, как во всякое утро, его ждала работа.

* * *

Время шло своим чередом. Каждодневно в нужные часы гудел заводской гудок. Работали казенную работу отец с матерью и мои дядья. Без малого износа своей дюжинной силушки ковал железо и мой дед, пока не грянула «священная». В первый же год войны на дальних и ближних фронтах сложили свои головы сыновья деда — все до единого. Как водилось на Руси, Ксенофонт Кондратич запил с горя, накликая и на себя скорую смертушку. Но не от вина помер дед. Оно его, сколько помню, никогда не брало. Сокрушила его со света злынь-тоска по родным сынам. За неделю до полной остановки сердца дед сходил в свою старую кузню и попросил молодых мастеров отковать ему крест.

— Ай помирать надумал, Кондратич? — с шуткой отнеслись к этой просьбе его бывшие подмастерья.

— Надумал, ребята. Пора!..

Дня за два до кончины дед сколотил себе гроб из горбыля — добрых досок не нашлось, вымазал его сажей на клею в стариковский цвет — тем и кончил он свою земную работу. Мать моя, не спросясь умирающего свекра, привела к нему батюшку. Дед, осерчав на нее, погрозил уже неразгинающимся пальцем, но худого слова сказать не одолел. От исповеди и соборования отказался, но с батюшкой поговорил мирно. И совсем не о прощении грехов.

— У бога и без меня делов уйма. Его тоже пожалеть надобно...

Как помнит мать, которая закрыла ему глаза, это были его последние живые слова.

Слободские мужики, те, что вернулись калеками из госпиталей, выпросили у больничного водовоза лошадь и на допотопных дрогах отвезли своего старого казюка на погост. Закопали и водрузили на жальнике им же сработанный крест.

* * *

...Я не хоронил любимого деда. Как некогда кувалдой был отбит кусок от старого точила, так и меня отшибла от дома война, надолго и лихо закрутив, будто песчинку, в бешенстве людской круговерти. Пройдя фронт и получив все, что отведено уцелевшему солдату — ранение, контузию, медали, — я долго блукал по чужбинному белу свету в поиске своей судьбинной доли. Ушли мои лучшие годочки, а я так и не стал «казюком» — казенным рабочим. Но до сей поры, теперь уже со стариковской жизненной отметины, мне горько вспоминается дедовское точило. Все реже и реже, с панихидным чувством я наезжаю на родимый корень. Избы давно нет — снесли коммунальным бульдозером. Причину нашли важную: своей старшиной она портила «державный» вид российской дороги, по которой в восьмидесятом надо было пронести в столицу олимпийский огонь, зажженный от главного Светила на потеху и диво живущим. Теперь на кровном корню растет лишь горюн-трава да светится лунным отшибком точильный песчаник, словно могильный камень над сгибшим гнездом извека работного рода. Под тем камнем — и совесть, и муки самых дорогих мне людей...


< Вернуться к содержанию

VIP # 05-2018

Комментарии пользователей



Последний комментарий