Борис Агеев. Миниатюры

Борис Петрович Агеев родился в 1950 году в деревне Кочановке Льговского района Курской области в большой крестьянской семье. Первая повесть «Текущая вода» была опубликована в популярном журнале «Юность». Борис Агеев издал шесть книг художественной прозы, эссеистики, публицистики и очерков. Седьмая книга избранной прозы вышла в Издательском доме «Славянка» в этом году. Борис Агеев – лауреат нескольких губернаторских, областных и редакционных премий, премии им. Е.И. Носова, Международной премии им. И. А. Гончарова. По опросу сайта «Российский писатель» был признан лучшим прозаиком 2014 года. Поздравляем Бориса Агеева с сорокалетием работы в литературе и с 65-летием! Предлагаем вниманию читателей миниатюры Бориса Агеева.

Свой дом

Есть люди, которым неважно, где жить. Легко расстаются с одним местом, легко оседают на другом. Была даже песня о них: «...Мой адрес не дом и не улица...» Что ни пень, то околица. Таких людей в Советском Союзе было много.

В молодости и я уехал из родительского дома и где только побывать не хотелось! Упёрся в Камчатку, а ещё и Чукотка звала, Аляска манила, Калифорния. И выяснилось: да я же домосед!

На торговом судне ходил, – в трое суток перемещались на тысячу километров. Выйду на палубу покурить – мимо города, острова и страны. А возвращался в каюту как домой. Там спальный рундук с бортиками, чтобы при качке не вывалился, крохотный столик, привинченный к переборке, табурет финской постройки, зрак иллюминатора, как увеличительная линза между тобой и миром, в которую ты ли смотришь, то ли она в тебя...

В тех перекочёвках тянуло бессознательно домой, к милому и привычному, потому и к мимоходящему относился прохладно-внимательно, думая – больше не увижу. Родительский дом в деревне ведь не просто место жительства. Там, в гнезде, в тёплом родном логовище, – корни личности, начала познания мира и жизни…

А потом наступило остывание. Всего на свете не перевидаешь, а превращаться в кочевника, в перекати-поле не хотелось.

Свой дом с тех пор вожу с собой, как черепаха.

Русский инок

Ребёнком я любил греться зимой на русской печке. Там тепло, сумрачно-таинственно, в крохотном слезливом окошке с боку лежанки можно было протаять дыханием овальную полынью и, пока она затягивалась морозной шкуркой, успеваешь рассмотреть огород в слоновьих сугробах, натоптанную по прогону траншейную тропинку в школу, дымчатые очертания соседских домов…

Вечером кто-то поскрёбся в хатнюю дверь из сеней, нащупывая щеколду. Отец открыл дверь.

У порога обнаружился вьюноша лет двадцати, в лезлом заячьем треухе, в тонкой, выношенной телогрейке, застёгнутой на большие светлые пуговицы, и странном, похожем на юбку, заплатанном чёрном одеянии, с обтрепавшейся добела бахромой понизу, из-под которой виднелись закаляневшие на морозе носки сапог с одной подвязанной бечевой подмёткой. Лицо его с красным носом было обмётано реденькой светлой бородкой, тронутой изморозью, а светло-голубые глаза смотрели, как мне почудилось тогда, с оторопью и наивным удивлением.

Он поискал глазами по хате, обнаружил чёрную бабушкину икону в тёмном углу, снял шапку, перекрестился и пропел что-то непонятное скованным с мороза голоском. Облик его был столь жалостен и нелеп, что я, высунувши над боровком печи голову, неудержимо запрыскал.

– Цыть, псюган! – деланно нахмурил брови отец. Он как-то построжал, стоя напротив паренька, поддёрнул вверх пояс штанов и зачем-то спрятал руки за спину.

– Пода-айте Христа ра-ади! – пропел вьюноша, и по покорному выражению терпения, столь явно отпечатавшемуся на его лице, я догадался, что это побирушка. В те времена ещё ходили по деревням то погорельцы, то обветшавшие старики-колхозники, оставшиеся без кормильцев, то цыгане с детьми. Но этот побирушка не был похож на них, и я не мог понять, почему парень одет в женскую юбку.

Отец засуетился, достал из бодни в кладовке и принёс в хату пласт солёного сала, отрезал полковриги хлеба, в газетный кулёк насыпал варёных картофелин, а потом подал отдельно мочёное яблоко – огромную, налитую, желтоватую антоновку. Вьюноша, благодарственно пришёптывая, заворачивал всё это в тряпицы и складывал в мешок, схваченный по углам верёвочными петлями. Поклонился, перекрестил хату и надел шапку…

В проталине окошка я увидел, как он, припадая на одну ногу, и, видно, повеселев от отцовой щедрости, поспешил к следующей избе. Остановился у тропинки, одной рукой залез в горловину мешка, вынул яблоко, оглянулся – и жадно съел его вместе с косточками.

Позже я узнал, кто приходил в тот морозный вечер. В припадке хрущёвского христоборчества тогда вновь рушились храмы, разорялись монастыри, иноки разбредались по Руси в поисках хлеба насущного – и питал их хлебом земным народ. Молитвы не знавший, как и мой отец, духовного хлеба не жаждавший, хотя и был крещён. Этот паренёк в рясе собирал подаяние для тех, кто не покинул монастырские кельи и продолжал за них творить общую молитву.

Я часто вспоминал его. Кто он был? Сирота ли военных лет, которого пригрели в монастыре, сын ли священника, не отрекшегося от Христа, новообращённый? И кем он стал потом? Служит ли в монастыре, ведает ли приходом, или переменил стезю и ступил в мир? И осталась ли во взгляде его голубых наивных глаз та удивлённая оторопь?

Два сердца

На стволе черноклёна два школьника давным-давно оставили сердца. Один процарапал кору сверху ножиком, вырезая контур сердца ленточкой. Прошло столько лет, всё заросло, и, если не приглядеться – так и не заметишь. Другой же рядом вырезал кору в форме сердца до самого кленового тела. Дерево мучительно перебаливало этим местом: ствол в прогале сердца почернел, кора местами вылущилась, местами сплавилась, шрам в виде потёка – то ли от непогодных дождей, то ли от слёз во дни весеннего сокодвижения.

Не то ли у людей? Лёгкое сердце живёт – его и не слышно. А другое болит, кровоточит и обугливается…

Про розовых поросят

Отец мой был механизатором широкого профиля. Начинал на прицепном комбайне РСМ «Сталинец», осваивал и первые самоходные комбайны СК-3 и СК-4. Потом зимой возил в колхоз жом с сахарного завода на самоходном шасси «Таганрожец», летом на шасси навешивался зерноуборочный комбайн, и отец выезжал на нём в поля на жатву. Осенью подпрягался и к уборке сахарной свёклы. Казалось, кому, как не ему, обу­чить сыновей обращению с металлом, привить первые навыки слесарных работ. Но отец считал, вероятно, что они научатся сами собой.

В Глиницкой же начальной школе на уроках труда мы вышивали. Мужчина в школе был один – директор, а моя молодая учительница Т. Г., только что окончившая педагогическое училище, не умела ничего, кроме вышивки. И теперь я смогу что-нибудь вышить хоть крестиком, хоть гладью. Но тогда мне перестало нравиться это девчоночье занятие. Таскать с собой в портфеле пяльцы, иголки, куски белого сатина, мотки мулине было стыдно. Вышивать пошлые цветочки и розовых поросят – ещё горше. Однажды я взбунтовался и наотрез отказался этим заниматься.

Шум поднялся небывалый. Даже директор приходил посмотреть на малолетнего якобинца. У Т. Г. я и ранее находился под подозрением, а тут такое... В сердцах в присутствии всего класса она объявила о моём исключении из школы. «Забирай портфель, – горячо сказала она, – и чтоб духу твоего тут не было!»

Я брёл домой по пыльной деревенской дороге с сокрушённым сердцем, горечь и обида обуревали меня. Представил своё будущее – и оно устрашило. Вот мои одноклассники заканчивают четырёхлетнюю начальную школу, переходят в среднюю, вот получают аттестат зрелости и с широко открытыми горящими глазами вступают в новый, взрослый мир. Они напитаны нужными знаниями, снабжены правильным мировоззрением, каждый жаждет приносить обществу пользу. А я, несчастный, так и останусь недоучкой, маленьким выродком на пыльной деревенской дороге, сопливым неудачником, у которого нет будущего... И не заметил, как захлюпал носом от жалости к себе.

Разрешилось дело в тот же день. Мать сходила к учительнице, а, вернувшись с беседы, отхлестала меня мокрой тряпкой, которой мыла посуду, и приказала с утра собираться в школу. Вместо вышивания на уроках труда мне в виде исключения дали задание резать счётные палочки для первоклашек. Из ракитовых прутиков нужно было нарезать по размеру счётные палочки и связать их пучками по десять штук. Я наготовил этих утомительных палочек на годы вперёд, но никогда уже не испытывал побуждений вернуться к вышиванию позорных поросят.

В пятом классе средней школы на уроках труда учитель показал, как обрабатывать напильником зажатую в тиски «сырую» металлическую болванку. Она была так неподатлива, так заманчиво блестела на спиле, и её можно было с увлечением ушоркивать до нужного размера целый урок.

Но долго помнилась обида начальных времён – и до сего дня вспоминается то острое чувство горечи. Горечи оттого, что тебя могут попросту выгнать...

Крылья бабочки

Между рамами деревенского окна увидел погибшую бабочку. Как она сюда попала? Залетела в форточку, а хозяйка, не заметив её, заклеила окно на зиму?..

Тельце бабочки истлело до пороховой лёгкости, от неё остались, как мне показалось, лишь обесцвеченные крылышки. Но приглядевшись, вдруг заметил на них чёткий графический рисунок выгоревшего узора, как черновой набросок цветовой радуги, которой радостно гордится бабочка. Крылья были похожи на тонко исполненную сканную заготовку, симметричный узор её был столь изысканно-прихотлив, что я, забыв о стекле, затаил дыхание, чтобы не разрушить это чудо своим дыханием... Как же ярок должен был быть исполненный по этой вдохновенной графике радужный узор!

И захотелось, чтобы бабочка ожила в «обратном порядке»: радуга крыльев, тельце... И чтобы выпорхнула обратно в гремучий, прошитый ливнем июньский сад...


< Вернуться к содержанию

крестьянская застава # 01-2015

Комментарии пользователей



Последний комментарий